ее жизни, когда она собирается официально или, во всяком случае, формально объединиться или, так сказать, скооперироваться с какимто джентльменом, то есть с другом противоположного пола, как говорится поумному, вы, наверно, едете, чтобы объяснить – кому она родня или, во всяком случае, кому она не родня, так ведь? – А потом я говорю: – Впрочем, она, наверно, все знает.
А он говорит:
– Как же иначе? Разве она могла девятнадцать лет прожить в одном доме с Флемом и все еще верить, что он ее отец, даже если это документально доказано?
– А вы ей ничего не сказали, – говорю. А потом я ему говорю: – Нет, дело обстоит гораздо хуже. Может, вдруг этот вопрос начнет ее тревожить, может, она к вам придет и попросит: «Скажите мне всю правду, ведь он мне не отец», – и тут она может всегда понадеяться на вас, знать, что вы ей ответите: «Ты ошибаешься, он тебе отец». – Теперь он уже не смотрел мне в глаза. – А что вы сделаете, если она задаст этот вопрос шиворотнавыворот: «Скажите, кто мой отец?» – Нет, он не смотрел мне в глаза. – Верно, – сказал я. – Этого она ни за что не спросит. Полагаю, что она не зря виделась с Гэвином Стивенсом изо дня в день и отлично понимает, что есть ложь, с которой даже он не станет бороться. – Он уже совсем не смотрел на меня. – Так что, видно, вы эту ее веру в вас ничем не нарушите, – говорю.
Приехал он через десять дней. И я подумал, что если б этот самый скульптор мог бы застать ее врасплох и выманить из кровати к алтарю или хотя бы в регистратуру, пока она не опомнилась и не сообразила, куда ее завели, может быть, тогда он – я про Юриста – был бы наконец свободен. А потом я понял, что даже думать об этом смешно. И как только я счистил с себя эту паутину дурацких надежд, я обнаружил, что уже много лет понимаю то же, что поняла Юла, как только увидала его: никогда он свободным не будет, потому что вся жизнь его в этом, и, если он это потеряет, у него ничего не останется. Я говорю про его преимущественное право, про его стремление вечно брать на себя полную ответственность за когото, кто никогда не устанет взваливать на него эту ответственность, а ему в награду даже косточки не бросит. И я вспомнил, как он мне тогда сказал, что она обречена на верность и постоянство – обречена полюбить раз в жизни и потерять его, а потом всю жизнь горевать, и я сказал, что быть дочерью Елены Прекрасной все равно, что быть, например, отставным папой римским или бывшим японским императором: ничего это ей в будущем не даст.
И теперь я понял, что он был почти прав, только слово «обречена» он не там поставил: не она была обречена, – с ней, должно быть, ничего не случится, – обречен был тот, кому она отдавала свою верность, свою единственную любовь, и тот, кто взял на себя всю ответственность и не только не хотел, но и не ждал взамен никакой косточки, – вот кто был обречен. И можно сказать, что из них двоих больше всего повезло бы тому, на кого обвалился бы потолок, когда он ложился спать или вставал с постели.
Но, конечно, он бы мне задал жару, если бы я попробовал хоть заикнуться насчет этого, так что здравый смысл мне подсказал, что лучше промолчать. И в конце концов я действительно удержался и ничего ему не сказал: вопервых, я старался поменьше его видеть, а вовторых, боролся с искушением, как черт, вернее, как Иаков с ангелом 18, – а разве есть для живого человека большее искушение, чем сознательно упустить возможность потом заявить: «Ага, что я вам говорил?» А время шло и шло. Деревянную планку для ног уже прибили к камину, никто, кроме неграпривратника, ее не видел, – и все же в Джефферсоне об этом ходила легенда, после того как привратник рассказал мне, а я, да и он, наверно, рассказали случайно комуто из друзей: так росла легенда о Сноупсе, так воздвигался еще один памятник Флему, наряду со всеми другими памятниками, которые возводились еще с той истории на электростанции, – мы так и не узнали, вытащены ли из водяного бака все пропавшие медные части, которые во время царствования Флема на этой станции прятали туда два запуганных до смерти негракочегара.
И вот настал тридцать шестой год, и времени оставалось все меньше и меньше. Муссолини в Италии, Гитлер в Германии и, конечно, как говорил Юрист, тот, третий, в Испании. И однажды Юрист мне говорит:
– Складывайтека чемодан. Завтра утром вылетаем из Мемфиса. Нет, нет, вы не бойтесь заразы, теперь вам можно с ними познакомиться. Едут в Испанию, сражаться в республиканской армии, и, наверно, он так долго ее грыз и терзал, что она наконец сказала: «Фу, пусть будет потвоему».
– Так, значит, он вовсе не из этих либеральных, свободомыслящих передовых художников, – говорю, – значит, он – обыкновенный серый парень, который считает, что если с девушкой стоит спать, так