из Мемфиса. Она и не похожа на револьвер. С виду совершенный ящер – старыйпрестарый, весь в грязи, в ржавчине. И остались в нем два патрона – гильза и нестреляный. На гильзе капсюль был пробит, как полагается, но только и на ней и на патроне как раз рядом с капсюлем была крохотная зазубринка, вмятинка, и обе вмятинки точьвточь одинаковые, и даже на одинаковых местах, так что, когда Иф вынул патрон, а пустую гильзу чуть повернул и подставил под ударник, а потом взвел и спустил курок, на гильзе появилась такая же вмятина, рядом с капсюлем, значит, выходит, что этот ржавый ударник то попадал на капсюль, то нет. Вот и похоже, что Минк раньше опробовал оба патрона и они оба сначала дали осечку, а он всетаки пошел убивать Флема, понадеявшись, что одинто патрон непременно на этот раз выстрелит, хотя это мало вероятно. А вернее, он подошел к Флему, щелкнул два раза впустую, а потом повернул барабан обратно, чтоб снова испробовать, – больше ведь ему ничего не оставалось, и тутто оно и выстрелило. Но ежели это так, тогда зачем, скажите на милость, Флему было сидеть в кресле, дожидаться, чтобы Минк два раза щелкнул курком впустую, револьвер ведь только потом выстрелил и убил его наповал?
– Почем я знаю, – резко сказал Стивенс. – Поезжайте.
– А может, ему тоже все наскучило, – сказал Рэтлиф. – Как Юле. Может, им обоим наскучило. Несчастный он сукин сын.
– Он был импотент, – сказал Стивенс.
– Что? – сказал Рэтлиф.
– Импотент. Он только и мог уснуть рядом с женщиной, а больше ничего не мог. Да! – сказал Стивенс. – Несчастные сукины дети, сколько они причиняют людям горя и тоски, сколько от них видят и тоски и горя! Ну, поезжайте!
– А вдруг тут еще чтото было, – сказал Рэтлиф. – Выто мальчишкой росли в городе, наверно, никогда и не слыхали про «мое право». Это игра такая, мы всегда в нее играли. Выбираешь мальчишку, себе под стать, подходишь к нему с прутиком или с палочкой, а то и с твердым зеленым яблоком, может, даже с камнем, зависит от того, насколько ты не боишься рискнуть, и говоришь ему: «Мое право!» И если он согласится, он будет стоять смирно, а ты его огреешь этим прутом или палкой изо всех сил либо отойдешь на шаг и запустишь в него яблоком или камнем. А потом уж тебе стоять на месте, а ему взять прут или палку, яблоко или камень и дать тебе сдачи. Такое было правило. И вот, предположим, что…
– Поезжайте! – сказал Стивенс.
– …что Флем свое право использовал по всем правилам игры, как полагалось, а теперь ему только и оставалось сидеть и ждать, потому что он, наверно, давно понял, как только она опять тут появилась, вернулась, да притом еще с коммунистической войны, что он уже проиграл…
– Замолчите! – сказал Стивенс. – Не надо!
– …и теперь ее право, ее черед, да еще если она…
– Нет! – сказал Стивенс. – Нет! – Но Рэтлиф не только сидел за рулем, он и руку держал на ключе зажигания, прикрывал его.
– …всегда знала, что случится, когда того выпустят, и не только она знала, но и Флем тоже знал…
– Не верю! – сказал Стивенс. – Никогда не поверю! Не могу я поверить, – сказал он. – Неужели вы не понимаете – не могу!
– И тут выясняется еще одно, – сказал Рэтлиф. – Выходит, что ей надо было решиться, и притом раз навсегда, а то будет поздно. Конечно, она могла бы и подождать два года, когда и сам господь бог никак не удержал бы Минка в Парчмене, разве только прикончил бы его, и ей тогда не нужно было бы беспокоиться, хлопотать, а кроме того, она сняла бы с себя всякую моральную ответственность, хоть вы и говорите, что никакой морали нет. Да вот не стала она ждать. Тутто и призадумаешься – а почему? Может, тут вот что, может, если бы в раю людей не было, так и самого рая не было бы, а если бы ты не ждал, что там встретишь людей, которых ты на земле знал, так никто бы туда и не стремился попасть. А вдруг когданибудь ее мать скажет ей: «Что же ты не отомстила за меня, за мою любовь, хоть поздно, да найденную, почему ты стояла в стороне, ждала, зажмурясь: будь что будет? Разве ты сама никогда не любила, не знала, какая она, любовь?..» Держите! – сказал он. Он вынул белоснежный, безукоризненно выстиранный и выглаженный носовой платок – весь город знал, что он их не только сам стирал и гладил, но и подрубал мережкой тоже сам, – и вложил его в слепую руку Стивенса, потом включил зажигание и фары. – Ну вот, теперь все в порядке, – сказал он.
С дороги уже исчезли обе колеи. Только овражек, заросший шиповником, круто шел в гору.
– Я пойду вперед, – сказал Рэтлиф. – Вы в городе росли. А я даже электрической лампы не видел, пока не стал бриться опасной бритвой. – Потом он сказал: – Вон оно. – Покатая крыша, совершенно завалившаяся с одного угла (Стивенс никогда бы не подумал, что тут раньше стоял дом,