только рука его быстро разжалась, но в ней была не монета, которая звякнула бы, падая в пропыленную придорожную траву, облепленную клочьями грязного хлопка. Наконец он зашагал прочь, и она побежала следом. – Минк! – сказала она. А он все шел, не прибавляя шагу, и она бежала рядом с ним. – Ради бога, – сказала она. – Ради бога…
Потом, схватив его за плечо, она силой повернула его к себе. Тогда он пинком отшвырнул ее, отскочил на обочину, нагнулся, нашарил в траве палку и, занеся палку, пошел прямо на нее, все так же терпеливо, устало и неумолимо, пока она не повернула назад. Он опустил палку, но не двигался с места до тех пор, пока тень ее не слилась с бледной дорожной пылью. Потом он швырнул палку в траву и обернулся. У него за спиной стоял двоюродный брат. Будь Лэмп поменьше или он, Минк, покрупнее, он бы просто прошел по нему, втоптал его в землю. Лэмп посторонился и зашагал рядом, хрипло дыша ему в самое ухо.
– Значит, ты и эти денежки бросил, – сказал ЛэмпМинк не ответил. Они шли рядом в глубокой, по щиколотку, пыли, заглушавшей их шаги. – У него было не меньше полусотни долларов. Говорю тебе, я сам видел. И ты хочешь убедить меня, что не брал их. – Он снова ничего не ответил. Они все шли, не спеша, словно гуляя. – Hу ладно. Я сделаю то, чего на моем месте не сделал бы никто на свете; я, так и быть, поверю, что ты этих денег не брал и даже не видел. Куда ты его девал? – Он не отвечал и даже не остановился. Двоюродный брат удержал его за плечо; теперь в его тяжелом, надрывном дыхании, в хриплом шепоте сквозило не только удивление, но и холодное, бессильное бешенство, как у человека, у которого лопается терпение, когда он бьется, втолковывая чтонибудь идиоту. – Ты что ж, хочешь, чтоб эти полсотни лежали там до тех пор, покуда Хэмптон и его легавые поделят их промеж собой?
Минк стряхнул его руку со своего плеча.
– Отвяжись.
– Ну ладно. Давай сделаем так. Я сейчас же выкладываю тебе двадцать пять долларов. А потом мы пойдем вместе, и ты отдаешь мне бумажник, не заглядывая в него. Или отдаешь его штаны, если не хочешь рыться в карманах. Тебе даже дотронуться до этих денег не придется, ты их и не увидишь. – Он повернулся, чтобы идти дальше. – Ну ладно. Ежели тебя с души воротит, сам не можешь, так скажи мне, где он. А я, когда вернусь, дам тебе десять долларов, хотя раз человек швыряется десятками… – Он все шел. Снова рука легла ему на плечо и заставила его повернуться; злобный, дрожащий голос исходил ниоткуда и отовсюду, из затаившейся, настороженной темноты. – Постой. Слушай меня. Слушай внимательно. А что, ежели я пойду к Хэмптону, он околачивался здесь весь день и сейчас гденибудь неподалеку. Ежели я скажу ему, что теперь вспомнил, что ты не мог потерять ружье прошлой осенью, потому что на той неделе купил в лавке на никель пороху? Тогда тебе придется сознаться, что ты решил уплатить Хьюстону штраф за корову не деньгами, а порохом…
На этот раз он не стряхнул его руку с плеча. Он сразу пошел прямо на него, терпеливо, неумолимо и устало, но тому это было невдомек, и шел так, не останавливаясь, пока тот не отступил. И заговорил он тоже не громко, а както вяло, равнодушно.
– Прошу тебя, оставь меня в покое, – сказал он. – Не требую, а прошу. Тебе же хуже будет. Устал я. Оставь Меня в покое.
Двоюродный брат, отступая, пятился все быстрее, и расстояние между ними стало возрастать. Минк остановился, а оно все росло, и, наконец, тот скрылся из виду, и до него доносился только шепот, угрожающий и злобный:
– Ну погоди у меня, гаденыш, душегуб проклятый! Посмотрим, как ты станешь выкручиваться…
Идя назад к балке, он неслышно ступал по пыльной дороге, и в темноте ему казалось, что он топчется на месте, хотя свет в кухонном окне у миссис Литтлджон рядом с темными контурами лавки – это было единственное освещенное окно во всем поселке – приближался. А чуть подальше дорога сворачивала к его дому, до него еще четыре мили. «Вот бы куда мне идти, прямо в Джефферсон, к железной дороге», – подумал он; и теперь, когда было уже поздно, когда уже нечего надеяться, что он сам сможет выбирать между хитро рассчитанным побегом и слепым, отчаянным, паническим бегством, когда ему предстояло блуждать по лесной чащобе и болотной топи, как блуждает отощавший, голодный зверь, отрезанный от своей берлоги, он вдруг понял, что все эти три дня не просто надеялся, но твердо верил, что у него будет возможность выбора. А теперь он не только потерял это преимущество, но по воле слепого случая, изза того, что его двоюродный брат видел или догадался, что у Хьюстона в бумажнике, даже худший выход в эту ночь был для него закрыт. Ему стало казаться, что этот слабый, одинокий огонек не только не указывает путь к конечной цели, пускай даже к худшему, но там, около него, кончается! надежда, и с каждым шагом все сокращается срок его свободы. «Ято думал,